Неточные совпадения
Человеческая
жизнь — сновидение, говорят философы-спиритуалисты, [Спиритуали́зм — реакционное идеалистическое учение, признающее истинной реальностью дух, а не материю.] и если б они были вполне логичны, то прибавили бы: и история — тоже сновидение.
В последнее время в Москве и в деревне, убедившись, что в материалистах он не найдет ответа, он перечитал и вновь прочел и Платона, и Спинозу, и Канта, и Шеллинга, и Гегеля, и Шопенгауера, тех
философов, которые не материалистически объясняли
жизнь.
«И разве не то же делают все теории философские, путем мысли странным, несвойственным человеку, приводя его к знанию того, что он давно знает и так верно знает, что без того и жить бы не мог? Разве не видно ясно в развитии теории каждого
философа, что он вперед знает так же несомненно, как и мужик Федор, и ничуть не яснее его главный смысл
жизни и только сомнительным умственным путем хочет вернуться к тому, что всем известно?»
Потом, уже достигнув зрелого возраста, прочла она несколько книг содержания романтического, да недавно еще, через посредство господина Лебезятникова, одну книжку «Физиологию» Льюиса [«Физиология» Льюиса — книга английского
философа и физиолога Д. Г. Льюиса «Физиология обыденной
жизни», в которой популярно излагались естественно-научные идеи.] — изволите знать-с? — с большим интересом прочла, и даже нам отрывочно вслух сообщала: вот и все ее просвещение.
Паратов. Да, господа,
жизнь коротка, говорят
философы, так надо уметь ею пользоваться… N'est се pas [Не правда ли (франц.).], Робинзон?
— Сила-то, сила, — промолвил он, — вся еще тут, а надо умирать!.. Старик, тот, по крайней мере, успел отвыкнуть от
жизни, а я… Да, поди попробуй отрицать смерть. Она тебя отрицает, и баста! Кто там плачет? — прибавил он погодя немного. — Мать? Бедная! Кого-то она будет кормить теперь своим удивительным борщом? А ты, Василий Иваныч, тоже, кажется, нюнишь? Ну, коли христианство не помогает, будь
философом, стоиком, что ли! Ведь ты хвастался, что ты
философ?
Был, дескать, здесь у вас на земле один такой мыслитель и
философ, «все отвергал, законы, совесть, веру», а главное — будущую
жизнь.
Молодые
философы наши испортили себе не одни фразы, но и пониманье; отношение к
жизни, к действительности сделалось школьное, книжное, это было то ученое пониманье простых вещей, над которым так гениально смеялся Гете в своем разговоре Мефистофеля с студентом.
Мир не есть мысль, как думают
философы, посвятившие свою
жизнь мысли.
Я хотел бы, чтобы мне поверили читатели этой автобиографии, что я совсем не почтенный и не солидный человек, совсем не учитель
жизни, а лишь искатель истины и правды, бунтарь, экзистенциальный
философ, понимая под этим напряженную экзистенциальность самого
философа, но не учитель, не педагог, не руководитель.
Я больше всего любил философию, но не отдался исключительно философии; я не любил «
жизни» и много сил отдал «
жизни», больше других
философов; я не любил социальной стороны
жизни и всегда в нее вмешивался; я имел аскетические вкусы и не шел аскетическим путем; был исключительно жалостлив и мало делал, чтобы ее реализовать.
Я никогда не был «чистым»
философом, никогда не стремился к отрешенности философии от
жизни.
Я был разом и в глубине
жизни более, чем бывают
философы, и вместе с тем как бы вне ее.
Для
философа было слишком много событий: я сидел четыре раза в тюрьме, два раза в старом режиме и два раза в новом, был на три года сослан на север, имел процесс, грозивший мне вечным поселением в Сибири, был выслан из своей родины и, вероятно, закончу свою
жизнь в изгнании.
Профессиональные революционеры переживали безмерно больше, им больше приходилось страдать, но
философы обыкновенно вели более спокойную
жизнь.
Я стал
философом, пленился «теорией», чтобы отрешиться от невыразимой тоски обыденной «
жизни».
Испорченный наследственным барством и эгоизмом
философа и писателя, дорожащего прежде всего благоприятными условиями для своего умственного творчества и писательства, я мало делал по сравнению с этими людьми для осуществления праведной
жизни, но в глубине своего сердца я мечтал о том же, о чем и они.
То было прежде всего призвание
философа, но особого рода
философа, философа-моралиста,
философа, занятого постижением смысла
жизни и постоянно вмешивающегося в жизненную борьбу для изменения
жизни согласно с этим смыслом.
Когда я сознал себя призванным
философом, то я этим сознал себя человеком, который посвятит себя исканию истины и раскрытию смысла
жизни.
Я был первым и до сих пор остаюсь практически единственным человеком, который обнаружил эту главную ошибку современной философии; я показал, что все
философы (за исключением Лейбница), начиная с Декарта и его последователя Спинозы, исходили из принципа разрушения и революции в отношении религиозной
жизни, из принципа, который в области политики породил конституционный принцип; я показал, что кардинальная реформа невозможна, если только она не будет проходить и в философии и в политике.
Моя тема о творчестве, близкая ренессансной эпохе, но не близкая большей части
философов того времени, не есть тема о творчестве культуры, о творчестве человека в «науках и искусстве», это тема более глубокая, метафизическая, тема о продолжении человеком миротворения, об ответе человека Богу, который может обогатить самую божественную
жизнь.
Он был
философом эротическим, в платоновском смысле слова, эротика высшего порядка играла огромную роль в его
жизни, была его экзистенциальной темой.
Творцу-поэту, творцу-философу, творцу-мистику, творцу правды общественной, правды, освобождающей
жизнь, раскрывается в творческом экстазе мир последней, сокровенной реальности.
Отвлеченные
философы считают доказанным и показанным, ясным и самоочевидным, что философии следует начинать с субъекта, с мышления, с чего-то безжизненно формального и пустого; но почему бы не начать философствовать с кровообращения, с живого, с предшествующего всякой рациональной рефлексии, всякому рациональному рассечению, с органического мышления, с мышления как функции
жизни, с мышления, соединенного с своими бытийственными корнями, с непосредственных, первичных данных нерационализированного сознания?
Мало кто уже дерзает писать так, как писали прежде, писать что-то, писать свое, свое не в смысле особенной оригинальности, а в смысле непосредственного обнаружения
жизни, как то было в творениях бл. Августина, в писаниях мистиков, в книгах прежних
философов.
Философ должен быть посвящен в тайны всенародной религиозной
жизни и в них искать опоры.
Причиной, побуждающею преступника искать спасения в бегах, а не в труде и не в покаянии, служит главным образом не засыпающее в нем сознание
жизни. Если он не
философ, которому везде и при всех обстоятельствах живется одинаково хорошо, то не хотеть бежать он не может и не должен.
В числе первых особенно памятна мне «
Жизнь английского
философа Клевеланда», кажется, в пятнадцати томах, которую я читал с большим удовольствием.
— А ты, — прибавил он Плавину, — ступай, брат, по гримерской части — она ведь и в
жизни и в службе нужна бывает: где, знаешь, нутра-то не надо, а сверху только замазывай, — где сути-то нет, а есть только, как это у вас по логике Кизеветтера [Кизеветтер Иоганн (1766—1819) — немецкий
философ, последователь Канта.
Мечтал некогда обиженный, что с достоинством провести могу
жизнь мою, уже хотя не за деланием во внешности, а за самоусовершенствованием собственным; но не
философ я, а гражданин; мало мне сего: нужусь я, скорблю и страдаю без деятельности, и от сего не всегда осуждаю живые наклонности моего любезного Ахиллеса.
Каковы бы ни были образ мыслей и степень образования человека нашего времени, будь он образованный либерал какого бы то ни было оттенка, будь он
философ какого бы то ни было толка, будь он научный человек, экономист какой бы то ни было школы, будь он необразованный, даже религиозный человек какого бы то ни было исповедания, — всякий человек нашего времени знает, что люди все имеют одинаковые права на
жизнь и блага мира, что одни люди не лучше и не хуже других, что все люди равны.
Не юрист, не воин, не
философ перестроит весь строй нашей
жизни, а техник…
Маркушка был фаталист и
философ, вероятно, потому, что
жизнь его являлась чем-то вроде философского опыта на тему, что выйдет из того, если человека поставить в самые невозможные условия существования.
Мало того: истины, которые
философы только предугадывали в теории, гениальные писатели умели схватывать в
жизни и изображать в действии.
И
философ сделал такую гримасу, точно обжёгся чем-то горячим. Лунёв смотрел на товарища как на чудака, как на юродивого. Порою Яков казался ему слепым и всегда — несчастным, негодным для
жизни. В доме говорили, — и вся улица знала это, — что Петруха Филимонов хочет венчаться со своей любовницей, содержавшей в городе один из дорогих домов терпимости, но Яков относился к этому с полным равнодушием. И, когда Лунёв спросил его, скоро ли свадьба, Яков тоже спросил...
Вышневский. Все, мой друг. Начиная от излишнего, нарушающего приличия увлечения, до ребяческих, непрактических выводов. Поверь, что каждый писец лучше тебя знает
жизнь; знает по собственному опыту, что лучше быть сытым, чем голодным
философом, и твои слова, естественно, кажутся им глупыми.
Наступает молчание. Катя поправляет прическу, надевает шляпу, потом комкает письма и сует их в сумочку — и все это молча и не спеша. Лицо, грудь и перчатки у нее мокры от слез, но выражение лица уже сухо, сурово… Я гляжу на нее, и мне стыдно, что я счастливее ее. Отсутствие того, что товарищи-философы называют общей идеей, я заметил в себе только незадолго перед смертью, на закате своих дней, а ведь душа этой бедняжки не знала и не будет знать приюта всю
жизнь, всю
жизнь!
И если бы собрались к ней в камеру со всего света ученые,
философы и палачи, разложили перед нею книги, скальпели, топоры и петли и стали доказывать, что смерть существует, что человек умирает и убивается, что бессмертия нет, — они только удивили бы ее. Как бессмертия нет, когда уже сейчас она бессмертна? О каком же еще бессмертии, о какой еще смерти можно говорить, когда уже сейчас она мертва и бессмертна, жива в смерти, как была жива в
жизни?
Татьяна. Ты знаешь — один
философ сказал, что только глупому
жизнь кажется простой!
А для того, чтоб перейти во всеобщее сознание, потеряв свой искусственный язык, и сделаться достоянием площади и семьи, живоначальным источником действования и воззрения всех и каждого, — она слишком юна, она не могла еще иметь такого развития в
жизни, ей много дела дома, в сфере абстрактной; кроме философов-мухаммедан, никто не думает, что в науке все совершено, несмотря ни на выработанность формы, ни на полноту развертывающегося в ней содержания, ни на диалектическую методу, ясную и прозрачную для самой себя.
Монархиня приписывает оные — и
Философ, посвятивший всю
жизнь свою на образование сердца, не мог бы сказать ничего премудрее.
При таком точном дознании уже невозможно было оставаться в грубом, слепом материализме, считавшем душу каким-то кусочком тончайшей, эфирной материи; тут уже нельзя было ставить вопросы об органической
жизни человека так, как их ставили древние языческие
философы и средневековые схоластики.
Николай Артемьич Стахов, отец ее, человек туповатый, но корчивший из себя
философа скептического тона и державшийся подальше от семейной
жизни, сначала только восхищался своей маленькой Еленой, в которой рано обнаружились необыкновенные способности.
Какой бы ни был в наше время человек, будь он самый образованный, будь он простой рабочий, будь он
философ, ученый, будь он невежда, будь он богач, будь он нищий, будь он духовное лицо какого бы то ни было исповедания, будь он военный, — всякий человек нашего времени знает, что люди все имеют одинаковые права на
жизнь и блага мира, что одни люди не лучше и не хуже других, что все люди равные. А между тем всякий живет так, как будто не знает этого. Так сильно еще между людьми заблуждение о неравенстве людей.
О
жизни, учениях и изречениях знаменитых
философов.
Эта метафизическая брезгливость особенно привилась в философии Плотина [Порфирий в «
Жизни Плотина» рассказывает: «Плотин,
философ нашего времени, казалось, всегда испытывал стыд из-за того, что жил в телесном образе…» (Диоген Лаэртский.
Конечно, этот факт можно философски истолковывать, давая ему метафизическое выражение, вскрывая его философские глубины, — это может и даже должен делать
философ, но он не может, вместе с Шеллингом, печально сближающимся здесь со своим соперником Гегелем, притязать на раскрытие тайны и генезиса троичной
жизни в Божестве, на установление ее «философской необходимости» (317).
«Всякая великая философия, — говорит Ницше, — представляла до сих пор самопризнание ее творца и род невольных, бессознательных мемуаров… сознательное мышление даже у
философа в большей своей части ведется и направляется на определенные пути его инстинктами. И позади всякой логики и кажущейся самопроизвольности ее движения стоят оценки, точнее говоря, физиологические требования сохранения определенного рода
жизни».
Но в Ницше хмеля
жизни нет. Отрезвевший взгляд его не может не видеть открывающихся кругом «истин». И вот он старается уверить себя: да, я не боюсь их вызывать, эти темные ужасы! Я хочу их видеть, хочу смотреть им в лицо, потому что хочу испытать на себе, что такое страх. Это у меня — только интеллектуальное пристрастие ко всему ужасному и загадочному… Вот оно, высшее мужество, — мужество трагического
философа! Заглянуть ужасу в самые глаза и не сморгнуть.
Но Дионису Ницше остался верен до конца
жизни. Главною своею заслугою он считал выдвинутую им дионисовскую проблему, и на предельной грани своей деятельности, под черными тучами уже надвигавшегося безумия, он называл себя «последним учеником
философа Диониса».